Греция.    Все остальное белым…

          Несколько лет назад мне довелось работать переводчиком на съемках. Греческая киногруппа снимала фильм о последних днях лорда Байрона. Дни эти, как известно, прошли в Греции, куда Байрон привез сундук золота для греческих повстанцев, влюбился в местного мальчика, заболел лихорадкой и умер. Сундук с золотом украли, но об этом факте я вспомнила много позже, когда далекий греческий остров Санторини, куда я приехала навестить друзей, вовлек меня в цепь удивительных событий, впечатливших меня не столько сюжетом, сколько свойственной только Греции символичностью. События эти произошли летом, но начало им было положено в те холодные осенние дни, когда по съемочной площадке ходил несчастный режиссер, повторяя: «Плохо, плохо».
          Фильм должен был получиться печальный и философский. Чтобы добиться подобного эффекта, для съемок требовались дожди. Греки — народ экономный. Поэтому снимать кино про Байрона в Греции они отправились в Крым.
          В Крыму стоял светлый, прохладный октябрь. Съемочная группа жила на мрачной, густо опутанной темной зеленью вилле, в прошлом даче одного из сталинских сановников. Дождя все не было и не было. Актеров мучило тяжкое безделье, и, переодетые в костюмы повстанцев, крестьян, офицеров и торговок рыбой, они бесцельно бродили тут и там, сидели под деревьями и пили молодое крымское вино.
          Греческий актер, игравший Байрона, был в самом деле чем-то похож на лорда — нервный, худой, с нежным измученным лицом и длинными девичьими ресницами. В театре он играл комедийные роли. Пригласить именно его на роль Байрона было смелой находкой модного режиссера. Режиссерский замысел был изящно-философичен: больной, слегка выживший из ума Байрон приезжает искать спасения в прекрасной Греции. Привозит золото. А эта самая Греция обманывает, дурит, губит его, устраивает насквозь лживый перформанс с повстанцами. Режиссер хотел показать настоящую Грецию, такую, в которую без памяти влюбился великий англичанин. Грецию — прекрасную и лживую, великую и недостойную своего неличия. Но что-то не получалось — режиссер, как ни старался, не мог ухватить сути собственного замысла. Ждал погоды не у того моря.
          От нечего делать актеры заводили служебные романы. Байрон ухаживал за гримершей Машей, однако ухаживания давались трудно, поскольку между Байроном и гримершей стоял непреодолимый языковой барьер. Однажды он смущенно попросил меня пойти вместе с ним на свидание к Маше и помочь объясниться. Что я и сделала. Потом то же самое повторилось с костюмершей и помощницей режиссера. Перед напором байронического обаяния, усиленного моим красноречием, рушились даже самые прочные бастионы. Между тем мы с Байроном подружились.
          Как-то вечером мы сидели на берегу и разучивали греческие народные песни прямо под окнами строгого режиссера.
          Байрон комично прыгал и выводил козлиным тенором:
— И клизоменес мае влепи нихта, мае влепи аспри ке харавги…
То есть «и запертых на ключ нас увидят только ночь, звезды и…» — последнего слова я не поняла. Из объяснений Байрона выходило, что «харавги» — это какое-то особенное состояние неба, какое бывает только над Грецией не то ранним утром, не то в сумерках, когда что-то происходит со спектром и кажется, что свет движется. И что это «харавги» — явление вовсе не метафизическое, а в буквальном смысле очевидное, как луна или рассвет.
— Ты поняла? Поняла? — допытывался Байрон.
— Нет, — честно признавалась я. Вдруг Байрон серьезно сказал:
— Понимаешь, эта роль для меня — большой шанс… Жаль, что с фильмом ничего не получится.
— Почему? — удивилась я.
— Потому что мы не там снимаем. В Греции другой свет. Его невозможно подделать.
— Да брось ты, все получится, — заверила я Байрона. Тут открылось окно, и взбешенный режиссер велел нам убираться орать песни в другое место. На следующее утро режиссер собрал группу и объявил, что по указанию продюсеров съемки в Крыму решено прервать. Мы разъехались, и долго в зимней слякотной Москве я вспоминала Байрона, осенний Крым и странное слово «харавги».
          Почти через год я отправилась на стажировку в Афины. Я приехала в августе, когда в университете еще не было занятий. В пыльных Афинах я дохла от жары и скуки — знакомых у меня не было. Однажды в моей афинской квартире раздался звонок. Звонил Байрон. Он случайно узнал, что я в Греции, отыскал мой телефон и пригласил меня навестить его на острове Санторини, где он живет со своей подружкой Арити. Я с радостью дала согласие.
          Про Санторини мне было известно, что это остров в Эгейском море неподалеку от Крита, что некогда он назывался Тира, что вулкан, проснувшийся на острове тридцать пять веков назад, угробил крито-микенскую цивилизацию, которую откопали Эванс со Шлиманом. В Афинском музее я видела замечательное собрание керамики и фресок «Коллекция Тиры». Настенные росписи, найденные в местечке Акротири, изумительной сохранности и красоты — цветы, голубые обезьяны, прогулочная лодка с «фонариками» и самая любимая — мальчик в сандалиях со связками голубых рыб в руках, очень похожий на христианского Товия.
          От Афин до Санторини — восемь восхитительных часов пути на небольшом прогулочном теплоходике. Солнечный эгейский воздух, легкие волны — ощущение, будто попал в волшебные пределы мифа. Проплывают на горизонте горбатые острова — серо-зеленые, тихие… Кто населяет их? Люди, кентавры? Разгадка где-то совсем рядом и ускользает. От легкой качки меня сморило и начало клонить в сон.
          Ближе к закату воздух стал густеть, освещение изменилось — само море стало аметистовым, драгоценным. Среди закатных вод вдруг встали на горизонте охряные, красные, черные, изрытые осыпями скалы. Мы плыли по огромному, затопленному кратеру вулкана, который когда-то составлял большую часть острова. То, что осталось на поверхности, походило на огромную щербатую челюсть. Изогнутый, как подкова, скалистый берег острова представлял собой почти отвесную трехсотметровую стену. Наверху виднелся уступчатый белый город — тесные улочки, простеганные ниточками электрических фонарей.
          Мы причалили к маленькой пристани. У пирса покачивались на воде небольшие белые яхты и разноцветные лодочки. Из таверны на берегу доносились громкий говор и смех. Фигура в белой рубашке энергично махала руками с берега — за мной приехал Байрон. После приветственных объятий мы направились к канатной дороге, которая вела в город.
          Городок Санторини — симпатичное курортное местечко. Несмотря на поздний вечер, жизнь здесь была в самом разгаре. На освещенных улочках слышались разноязыкий говор и смех, над улицами носились чудесные запахи — на открытых углях жарились аппетитные ребрышки и круглые рыбы, публика медленно гуляла туда-сюда, сидела на террасах многочисленных кафе и баров. Мы уселись за белый столик на открытой веранде. Официант принес бутылку «рицины» и ведерко со льдом — здесь принято охлаждать вино. Байрон рассказал, что что он живет на Санторини все лето, так как после крымских съемок больше не играет в театре. Он хочет написать книгу. Я спросила про фильм — оказалось, что его все-таки закончили, хотя почти все крымские эпизоды пришлось переснимать. Режиссер даже получил приз на греческом фестивале. Байрон еще что-то рассказывал, но я почти не слушала его. На меня снизошли покой и благодать этого места. После пыльного мегаполиса воздух Санторини ласкал, исцелял, хотелось пить его как вино. Хотелось вот так всю жизнь сидеть на белом стуле, созерцая двери белых домов, ступени за ними, двух женщин на балконе, кисею, летящую из открытых окон, цветы и ослепительные шляпки, улыбки и трости, столики на шумных террасах, темные, полные шорохов арки, спичку, поднесенную к трубке, медный дверной колокольчик… Я чувствовала, что проникаюсь таинственным кофейно-пряным обаянием островной жизни с ее вековым колониальным far niente.
          Дом моего Байрона оказался просторной двухэтажной виллой с террасой и бассейном. Он одиноко возвышался на склоне горы, у подножья которой притулилась рыбацкая деревушка. Нас встретила симпатичная Арити, и втроем мы еще долго сидели на прохладной террасе, смотрели на огоньки далекого маяка, мерцающие на фоне непроглядной черноты, и слушали уханье моря. Заснула я с ощущением наступившего счастья.
          Когда проснулась, было шесть утра. Сквозь белые ставни в комнату пробивалось солнце. Решив немедленно обследовать окрестность, я натянула купальник, шорты, тихо выбралась из дома и направилась по каменистой тропинке вниз — к морю. Утренний Санторини был прекрасен. Банально, но другие эпитеты здесь не годились. Небо, солнце, оливковая рощица на горизонте — весь ландшафт в драгоценной оправе моря был столь безжалостно великолепен, что хотелось куда-нибудь спрятаться, словно ты — бледная немочь со слабыми мышцами — незаконно бродишь перед очами бога — не милосердного христианского, который поощряет телесную немощь, а античного, беспощадно совершенного. Красота острова завораживала, даже пугала.
          Однако по мере того как я спускалась с ветренной и солнечной горы, тревожное чувство утихало, сходило на нет. Передо мной лежала уютная рыбацкая деревня, вся бело-синяя, сахарно-лазоревая, будто сошедшая с картинки. Сияющие домики с плоскими крышами, голубые двери, ставенки с прорезями. Миловидная церквушка — медный колокол в плоской фигурной арке. Повсюду цветы — анемоны, гиацинты. Запертая кофейня, под полосатым навесом — башенки составленных стульев. Деревенский магазин, где можно купить всякую всячину — от расчески до газонокосилки. По пыльной дороге старик-крестьянин вел под уздцы хмурого мула. Я приветствовала его:
— Калимера!
— Калимера, кирия, — улыбнулся старик в ответ.
          За деревней дорога, петляя, спускалась вниз. Мне встретилась деревянная палка с табличкой, на которой синим по белому было выведено «таласса» — море. Я пошла, куда указывала простодушная табличка, и вскоре передо мной замаячила лазоревая гладь, на фоне которой красовался еще один деревянный флажок-указатель с надписью «Пляж». Я решила, что добрые островитяне не дадут мне пропасть, и отправилась по каменной тропке.
          На пляже меня ожидал сюрприз.
          Я знала, что такое бывает на островах вулканического происхождения, например, в Карибском море. Но почему-то не ожидала увидеть это здесь. Песок на пляже был совершенно черным. Крупные песчинки посверкивали на солнце. Песок не жаркий, приятный на ощупь. Но от сочетания маслянистой, тяжелой морской синевы и черной полосы пляжа опять повеяло недобрым, колдовским. Черный пляж грубо нарушал здешнюю приветливую колористику — в нем чувствовалась то ли ошибка дизайнера, то ли усмешка божества. Осторожно заходя в море, я вдруг четко ощутила, что стою над гигантским кратером вулкана, что подо мной самая настоящая бездна, а остров — это кусок вывороченной с корнем земной плоти, шелушащейся по кромке мертвым, черным песком. С такими мыслями заставила себя проплыть метров сто и быстро вернулась назад. Я с детства не боялась никакой воды, но в этом море мне было жутковато. Услужливое воображение нарисовало медленно поднимающихся из бездны чудовищных фиолетовых осьминогов, огромных хищных рыб и страшного левиафана.
          Выйдя на пустынный берег, я заметила на песке человека. Он сидел вполоборота ко мне, так что я видела лишь склоненную загорелую спину — он что-то писал или рисовал. Лицо закрывали выгоревшие пряди нестриженных волос. На грека этот блондин явно не тянул — скорее швед или англичанин. Я подошла ближе.
— Калимера, — сказала я по-гречески.
— Калимера, — улыбнулся незнакомец.
          Я продолжила по-английски — ответом мне была лишь растерянная улыбка. «Не может быть, чтобы грек», — подумала я. Но на всякий случай заговорила по-гречески. Он лишь пожал плечами. Не знать ни слова по-английски в Греции могут только греки. Но не говорить на родном языке греки не могут.
          Я подумала и спросила по-русски:
«Откуда ты?» И услышала в ответ:
«Из Питера». Я не смогла сдержать возглас изумления.
          Пляжный человек рассказал, что его зовут Андрей, он — художник, учился в академии, три месяца назад приехал в Грецию рисовать, да так и застрял здесь — виза давно закончилась, деньги тоже. Теперь путешествует с острова на остров, рисует и продает свои работы туристам. Тем и живет.
          Рядом с ним на песке стояла квадратная плетеная корзина, доверху наполненная плоскими камнями. На них были нарисованы рыбы. Я наугад достала из корзины темно-фиолетовую круглую камбалу с хитрой заушной улыбкой. Рисунок был очень искусный.
— Здорово; — искренне похвалила я. Любуясь рисунком, машинально перевернула камень — и от неожиданности чуть не выронила камбалу: на обратной стороне красовался рыбий скелет с ощеренной пастью и страшным затекшим глазом. Заглянув в корзину, я обнаружила целый ихтиологический паноптикум — симпатичные рыбки имели одинаково гнусный реверс. Было в этом что-то противное, однако задумка была оригинальная, а исполнение — просто великолепное. Двуликих чудищ можно было хоть сейчас выставлять в салоне.
— Сколько стоит?
— 10 долларов.
          Денег у меня с собой не было. К тому же мне хотелось продолжить знакомство. Недолго думая я пригласила Андрея к нам на виллу — завтракать. Он с радостью согласился. Сказал, что со вчерашнего утра ничего не ел. Мы отправились вверх по тропинке, прихватив корзину с чудовищами.
          Увидев меня в сопровождении худосочного плейбоя, Байрон и Арити несколько удивились. Но стоило им увидеть рыб, как оба пришли в полный восторг. Арити внимательно рассмотрела каждую и купила сразу четырех — двух зубастых пираний, скалярию и рыбу-хирурга. Арити рассыпалась в комплиментах Андрею. Она сказала, что ему надо выставляться, что он должен непременно поехать с ней в Афины, у нее полно знакомых галерейщиков, они устроят выставку. Андрей улыбался и благодарил. Байрону мой новый знакомый тоже понравился, и я с удовольствием перевела ему приглашение на ужин. Он попросил разрешения оставить у нас до вечера корзину с рыбами.
          Вечером Андрей явился в белых шортах и футболке, которые очень шли к его загару. Светлые волосы были собраны в хвост. Он прихватил бутылку вина.
          Ужинали на террасе. Байрон приготовил на жаровне больших красно-золотых рыб. Арити принесла салат и жареный козий сыр. На террасу стремительно опускались сумерки. Арити зажгла лампу, и к ней сразу слетелись большие бабочки — в ярком свете их шелестящие крылья казались прозрачными. Спокойное море мирно дышало где-то далеко внизу, в воздухе сквозил аромат цветущей вербены. Тишину нарушали только наши голоса. Говорили о Греции. Андрей сказал, что настоящий художник должен жить только здесь, потому что Греция — это бог. Бог, который обитает во всем: в пейзаже, во времени, в самом ходе вещей. Он заполняет любую форму — поэтому явления не делятся на добро и зло. Так возникает космос. А настоящий художник должен в конце концов оказаться за гранью добра и зла. Я сказала, что лорд Байрон тоже хотел оказаться за гранью добра и зла, а в результате умер от лихорадки на вонючей подстилке. Среди самых прекрасных в мире пейзажей. «Потому что был слабым! А в Греции надо быть сильным!» — ответил Андрей. Арити расхохоталась и сказала, что мы говорим глупости. Тогда Андрей взял меня за локоть сильной рукой и увел гулять…
          Когда мы вернулись, на террасе все еще горел свет. Байрон в одиночестве сидел у стола опустив голову. Перед ним стояла полупустая бутылка.
— Хотите вина? — предложил нам.
— Нет, — сказал Андрей и ушел спать. Байрон вдруг показался мне очень грустным и одиноким. Не хотелось бросать его одного на пустой, темной террасе. Я придвинула стул, Байрон налил мне полный бокал, мы улыбнулись и молча выпили.
— Поехали на маяк! — вдруг сказал Байрон, — я покажу тебе харавги. Только надо ехать прямо сейчас, а то будет поздно!
          И мы поехали. Несмотря на то, что я едва держалась на ногах, Байрон вывел из гаража «Тойоту». Как сумасшедшие, мы пронеслись через деревню, резко свернули на шоссе. Примерно через полчаса жуткой езды по серпантину мы затормозили у подножья высокой горы. Дорога наверх был перекрыта полосатым шлагбаумом. «Въезд запрещен», — гласила, надпись.
— Дальше пешком, — сказал Байрон. Мы бросили машину и с пьяным упорством полезли вверх по крутой дороге. Идти пришлось без малого километр.
          Наверху дул сумасшедший ветер. Мы обогнули каменное основание старого маяка и вышли на высокий обрыв. Земля под нами резко уходила вниз — обрыв был высотой метров сто, а то и больше. На выступающем краю обрыва стояла маленькая кованая скамеечка. Рядом с ней торчал одинокий колючий куст, и казалось, что и куст, и скамеечка парят между небом и землей, посреди восхитительной голубеющей пустоты. Мы сидели в нескольких сантиметрах от края пропасти, словно в фантастическом зрительном зале. Перед глазами, насколько хватало глаз, простиралась зияющая темно-лиловая пустыня. В ней происходило непрестанное движение. Световые потоки ласково и властно пронизывали пространство, словно собирая его в тугие сине-сиреневые, отливающие розовым складки. Море и небо слились в бесконечую, сияющую даль. От этого зрелища по всем моим жилам пробежал еле сдерживаемый восторг. Я вдруг остро ощутила, что вся моя жизнь имеет смысл, потому что является частью этой световой мистерии. И тут на меня словно что-то нашло. Тело стало легким и сильным. В нем вдруг очнулась такая немыслимая, дикая, первобытная свобода, что ради этого можно было хоть сейчас умереть. Отныне не было больше добра и зла — был только бог, его сила во мне, его смех. И в этот момент из багряной прорези горизонта показался сияющий солнечный край, и мир вспыхнул навстречу солнцу, словно улыбка тысячи исцеленных. Байрон вскочил, схватил меня за руку, и мы, словно полоумные жрецы, задыхаясь от немыслимого счастья, бешено закружились по обрыву. Мы скакали, как взбесившиеся кентавры, и что было сил вопили: «Солнце! Свобода! Ха-рав-ги!»
          Когда мы, тихие, совершенно обалдевшие, вернулись домой, комната, где спала Арити, была заперта снаружи. Ключ торчал в замочной скважине. Андрей исчез. В кабинете Байрона были варварски взломаны ящики стола и похищены все деньги и драгоценности Арити. На моей кровати валялась вывернутая наизнанку сумочка, откуда пропала вся наличность, кредитная карточка и заграничный паспорт. На полу стояла плетеная корзина, полная разноцветных двуликих рыб.

Ксения Соколова, фото: Алекс Миловский